Неточные совпадения
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько
глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь
от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает
от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины
от теплых лучей утра; направо и налево гребни
гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же
горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега
горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей
горы, которую только привычный
глаз мог бы различить
от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Он встал на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и пошел на Т—в мост. Он был бледен,
глаза его
горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! — молил он, — покажи мне путь мой, а я отрекаюсь
от этой проклятой… мечты моей!»
Волосы ее уже начинали седеть и редеть, маленькие лучистые морщинки уже давно появились около
глаз, щеки впали и высохли
от заботы и
горя, и все-таки это лицо было прекрасно.
Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце еще не высоко.
От дома,
от деревьев, и
от голубятни, и
от галереи —
от всего побежали далеко длинные тени. В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно
горит огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что
глазам больно.
«Что наделал этот Обломов! О, ему надо дать урок, чтоб этого вперед не было! Попрошу ma tante [тетушку (фр.).] отказать ему
от дома: он не должен забываться… Как он смел!» — думала она, идя по парку;
глаза ее
горели…
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в дому, убиваясь
горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все
глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала
глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась
от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась
от всех, даже
от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе.
Долли утешилась совсем
от горя, причиненного ей разговором с Алексеем Александровичем, когда она увидела эти две фигуры: Кити с мелком в руках и с улыбкой робкою и счастливою, глядящую вверх на Левина, и его красивую фигуру, нагнувшуюся над столом, с горящими
глазами, устремленными то на стол, то на нее. Он вдруг просиял: он понял. Это значило: «тогда я не могла иначе ответить».
Тогда Чертопханов, весь пылая стыдом и гневом, чуть не плача, опустил поводья и погнал коня прямо вперед, в
гору, прочь, прочь
от тех охотников, чтобы только не слышать, как они издеваются над ним, чтобы только исчезнуть поскорее с их проклятых
глаз!
На столе
горела маленькая лампа под зеленым абажуром, неприятно окрашивая лицо Лютова в два цвета: лоб — зеленоватый, а нижняя часть лица,
от глаз до бородки, устрашающе темная.
У него даже голос
от огорчения стал другой, высокий, жалобно звенящий, а оплывшее лицо сузилось и выражало искреннейшее
горе. По вискам, по лбу, из-под
глаз струились капли воды, как будто все его лицо вспотело слезами, светлые
глаза его блестели сконфуженно и виновато. Он выжимал воду с волос головы и бороды горстью, брызгал на песок, на подолы девиц и тоскливо выкрикивал...
Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина с вокзала в город; люди на улицах, тоже толстенькие и немые, шли навстречу друг другу спешной зимней походкой; дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко; на заборах, с розовых афиш, лезли в
глаза черные слова: «
Горе от ума», — белые афиши тоже черными словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.
После двух рюмок необыкновенно вкусной водки и дьякон и Лютов показались Климу менее безобразными. Лютов даже и не очень пьян, а только лирически и до ярости возбужден. В его косых
глазах горело нечто близкое исступлению, он вопросительно оглядывался, и высокий голос его внезапно, как бы
от испуга, ниспадал до шепота.
Здесь пока, до начала
горы, растительность была скудная, и дачи, с опаленною кругом травою и тощими кустами, смотрели жалко. Они с закрытыми своими жалюзи, как будто с закрытыми
глазами, жмурились
от солнца. Кругом немногие деревья и цветники, неудачная претензия на сад, делали эту наготу еще разительнее. Только одни исполинские кусты алоэ, вдвое выше человеческого роста, не боялись солнца и далеко раскидывали свои сочные и колючие листья.
А волк говорит: «То-то и
горе, собаченька, что у меня уж давно
глаза болят, а говорят —
от овечьего стада пыль хорошо
глаза вылечивает».
— Ах нет, есть люди глубоко чувствующие, но как-то придавленные. Шутовство у них вроде злобной иронии на тех, которым в
глаза они не смеют сказать правды
от долговременной унизительной робости пред ними. Поверьте, Красоткин, что такое шутовство чрезвычайно иногда трагично. У него все теперь, все на земле совокупилось в Илюше, и умри Илюша, он или с ума сойдет с
горя, или лишит себя жизни. Я почти убежден в этом, когда теперь на него смотрю!
— Вижу, вижу: и лицо у вас пылает, и
глаза горят — и всего
от одной рюмки: то ли будет, как выпьете еще! Тогда тут же что-нибудь сочините или нарисуете. Выпейте, не хотите ли?
И бабушку жаль! Какое ужасное, неожиданное
горе нарушит мир ее души! Что, если она вдруг свалится! — приходило ему в голову, — вон она сама не своя, ничего еще не зная! У него подступали слезы к
глазам от этой мысли.
— Что? разве вам не сказали? Ушла коза-то! Я обрадовался, когда услыхал, шел поздравить его, гляжу — а на нем лица нет!
Глаза помутились, никого не узнаёт. Чуть горячка не сделалась, теперь, кажется, проходит. Чем бы плакать
от радости, урод убивается
горем! Я лекаря было привел, он прогнал, а сам ходит, как шальной… Теперь он спит, не мешайте. Я уйду домой, а вы останьтесь, чтоб он чего не натворил над собой в припадке тупоумной меланхолии. Никого не слушает — я уж хотел побить его…
К востоку
от водораздела, насколько хватал
глаз, все было покрыто туманом. Вершины соседних
гор казались разобщенными островами. Волны тумана надвигались на горный хребет и, как только переходили через седловины, становились опять невидимыми. К западу
от водораздела воздух был чист и прозрачен. По словам китайцев, явление это обычное. Впоследствии я имел много случаев убедиться в том, что Сихотэ-Алинь является серьезной климатической границей между прибрежным районом и бассейном правых притоков Уссури.
— Так, мой друг, так, — горячо говорил Кирсанов, целуя жену, у которой
горели глаза от одушевления.
Если бы люди веры стали рассказывать о себе, что они видели и узнавали с последней достоверностью, то образовалась бы
гора, под которой был бы погребен и скрыт
от глаз холм скептического рационализма. Скептицизм не может быть до конца убежден, ибо сомнение есть его стихия, он может быть только уничтожен, уничтожить же его властен Бог Своим явлением, и не нам определять пути Его или объяснять, почему и когда Он открывается. Но знаем достоверно, что может Он это сделать и делает…
Тут и я, не стерпев больше, весь вскипел слезами, соскочил с печи и бросился к ним, рыдая
от радости, что вот они так говорят невиданно хорошо,
от горя за них и оттого, что мать приехала, и оттого, что они равноправно приняли меня в свой плач, обнимают меня оба, тискают, кропя слезами, а дед шепчет в уши и
глаза мне...
Большие восковые свечи
горели тусклым красным пламенем; волны густого дыма
от ладана застилали
глаза; монотонное чтение раскольничьего кануна нагоняло тяжелую дремоту.
Глаза Лизаветы Прокофьевны
горели, она чуть не дрожала
от нетерпения.
У него
горела голова, жгло веки
глаз, сохли губы. Он нервно курил папиросу за папиросой и часто приподымался с дивана, чтобы взять со стола графин с водой и жадно, прямо из горлышка, выпить несколько больших глотков. Потом каким-то случайным усилием воли ему удалось оторвать свои мысли
от прошедшей ночи, и сразу тяжелый сон, без всяких видений и образов, точно обволок его черной ватой.
Затем из нагретой перекиси марганца, смешанного с песком, был добыт при помощи аптекарского пузырька, гуттаперчивого конца
от эсмарховой кружки, таза, наполненного водой, и банки из-под варенья — кислород. Разожженная пробка, уголь и проволока
горели в банке так ослепительно, что
глазам становилось больно. Любка хлопала в ладоши и визжала в восторге...
Долго сидела Марья Гавриловна, облокотясь на подоконник и склоня голову на руку… Сухим лихорадочным блеском
глаза горели, щеки пылали, губы сохли
от внутреннего жара… Таня вошла.
И надобно же было так случиться, что в те самые часы, когда двойник Евграфа свиделся с Марьей Гавриловной, исстрадавшаяся Настя поведала матери про свое неизбывное
горе, про свой позор, которого нельзя спрятать
от глаз людских.
Соберется с духом, наберется смелости, скажет словечко про птичку ль, в стороне порхнувшую, про цветы ли, дивно распустившие яркие лепестки свои, про белоствольную ли высокую березу, широко развесившую свои ветви, иль про зеленую стройную елочку, но только и слышит
от Параши: «да» да «нет». Рдеют полные свежие ланиты девушки, не может поднять она светлых очей, не может взглянуть на путевого товарища… А у него
глаза горят полымем, блещут искрами.
Патап Максимыч подолгу в светелке не оставался. Войдет, взглянет на дочь любимую, задрожат у него губы, заморгают слезами
глаза, и пойдет за дверь, подавляя подступавшие рыданья. Сумрачней осенней ночи бродит он из горницы в горницу, не ест, не пьет, никто слова
от него добиться не может… Куда делись горячие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой подкосило его
горе, перемогла крепкую волю лютая скорбь сердца отцовского.
Глядит Алексей на стоящий отдельно
от обительских строений домик… Вовсе не похож он на другие… Крыт железом, обшит тесом, выкрашен, бемские стекла, медные оконные приборы так и
горят на заре… «Так вот в каких хоромах поживает Марья Гавриловна», — думает Алексей, не сводя
глаз с красивого свеженького домика…
Алексей оставался несколько времени в подклете. Его лицо сияло,
глаза горели. Не скоро мог он успокоиться
от волнения. Оправившись, пошел в сени короба считать.
Мне представлялось, что так у меня на
глазах умерла моя жена, — и в это время искать какие-то три рубля, чтоб заплатить врачу! Да будь все врачи ангелами, одно это оплачивание их помощи в то время, когда кажется, что весь мир должен замереть
от горя, — одно это способно внушить к ним брезгливое и враждебное чувство. Такое именно чувство, глядя на себя со стороны, я и испытывал к себе.
Настя(закрыв
глаза и качая головой в такт словам, певуче рассказывает). Вот приходит он ночью в сад, в беседку, как мы уговорились… а уж я его давно жду и дрожу
от страха и
горя. Он тоже дрожит весь и — белый, как мел, а в руках у него леворверт…
Трава поблекла, потемнела и прилегла к земле; голые крутые взлобки
гор стали еще круче и голее, сурчины как-то выше и краснее, потому что листья чилизника и бобовника завяли, облетели и не скрывали
от глаз их глинистых бугров; но сурков уже не было: они давно попрятались в свои норы, как сказывал мне отец.
Действительно, простым
глазом видно было, как будто темные пятна двигались с
горы через балку
от французских батарей к бастионам.
Застенчивый Александров с той поры, идя в отпуск, избегал проходить Ильинской улицей, чтобы не встретиться случайно
глазами с
глазами книжного купца и не
сгореть от стыда. Он предпочитал вдвое более длинный путь: через Мясницкую, Кузнецкий мост и Тверскую.
Старость имеет свою красоту, разливающую не страсти, не порывы, но умиряющую, успокаивающую; остатки седых волос его колыхались
от вечернего ветра;
глаза, одушевленные встречею,
горели кротко; юно, счастливо я смотрел на него и вспомнил католических монахов первых веков, так, как их представляли маэстры итальянской школы.
Валерьян был принят в число братьев, но этим и ограничились все его масонские подвиги: обряд посвящения до того показался ему глуп и смешон, что он на другой же день стал рассказывать в разных обществах, как с него снимали не один, а оба сапога, как распарывали брюки, надевали ему на
глаза совершенно темные очки, водили его через камни и ямины, пугая, что это
горы и пропасти, приставляли к груди его циркуль и шпагу, как потом ввели в самую ложу, где будто бы ему (тут уж Ченцов начинал
от себя прибавлять), для испытания его покорности, посыпали голову пеплом, плевали даже на голову, заставляли его кланяться в ноги великому мастеру, который при этом, в доказательство своего сверхъестественного могущества, глотал зажженную бумагу.
В
глазах по-прежнему светилось
горе"ни об чем", по-прежнему вздрагивал востренький подбородок, губы,
от внутреннего умиления, сложились сердечком, бровки были сдвинуты.
— В
гору!.. — ослабевшим голосом шептал Лука Назарыч, закрывая
глаза от охватившей его усталости.
Нюрочка добыла себе у Таисьи какой-то старушечий бумажный платок и надела его по-раскольничьи, надвинув на лоб. Свежее, почти детское личико выглядывало из желтой рамы с сосредоточенною важностью, и Петр Елисеич в первый еще раз заметил, что Нюрочка почти большая. Он долго провожал
глазами укатившийся экипаж и грустно вздохнул: Нюрочка даже не оглянулась на него… Грустное настроение Петра Елисеича рассеял Ефим Андреич: старик пришел к нему размыкать свое
горе и не мог
от слез выговорить ни слова.
— Святыми бывают после смерти, когда чудеса явятся, а живых подвижников видывала… Удостоилась видеть схимника Паисия, который спасался на
горе Нудихе. Я тогда в скитах жила… Ну, в лесу его и встретила: прошел
от меня этак будет как через улицу. Борода уж не седая, а совсем желтая,
глаза опущены, — идет и молитву творит. Потом уж он в затвор сел и не показывался никому до самой смерти… Как я его увидела, так со страху чуть не умерла.
В это мгновение Илюшка прыжком насел на Пашку, повалил его на землю и принялся отчаянно бить по лицу кулаками. Он был страшен в эту минуту: лицо покрылось смертельною бледностью,
глаза горели, губы тряслись
от бешенства. Пашка сначала крепился, а потом заревел благим матом. На крик выбежала молодая сноха Агафья, копавшая в огороде гряды, и накинулась на разбойника Илюшку.
— М-да… Я, знаете ли, никогда не волнуюсь, — сказал я неизвестно зачем, но почувствовал, что
от усталости даже устыдиться не могу, только
глаза отвел в сторону. Попрощался и ушел к себе. Крупный снег шел, все застилало, фонарь
горел, и дом мой был одинок, спокоен и важен. И я, когда шел, хотел одного — спать.
Он повиновался. Теперь он сидел, как прежде, лицом к стороне заката, и когда девочка опять взглянула на это лицо, освещенное красноватыми лучами, оно опять показалось ей странным. В
глазах мальчика еще стояли слезы, но
глаза эти были по-прежнему неподвижны; черты лица то и дело передергивались
от нервных спазмов, но вместе с тем в них виднелось недетское, глубокое и тяжелое
горе.
Незрячие
глаза расширялись, ширилась грудь, слух еще обострялся: он узнавал своих спутников, добродушного Кандыбу и желчного Кузьму, долго брел за скрипучими возами чумаков, ночевал в степи у огней, слушал гомон ярмарок и базаров, узнавал
горе, слепое и зрячее,
от которого не раз больно сжималось его сердце…
Глаза сына
горели красиво и светло; опираясь грудью на стол, он подвинулся ближе к ней и говорил прямо в лицо, мокрое
от слез, свою первую речь о правде, понятой им.
Вечером, уже после ужина, я сидел у себя в комнат Вдруг дверь стремительно раскрылась, и вошел папа. Никогда я его таким не видел: он превосходно владел собою в самом сильном гневе говорил спокойно и сдержанно. Но тут он шатался
от бешенства,
глаза горели, грудь тяжело дышала.